?

Log in

No account? Create an account

Previous Entry | Next Entry

Из ФБ

Как часто бывает, утренние размышления о природе и тягостной необходимости политики совпали с публикацией Александра Мелихова. "Странные сближения"

Александр Мелихов

29 октября 1897 года родился Пауль Йозеф Геббельс.

Публикация дневников Геббельса в недавнее время вызвала две довольно типичные реакции: “благородная”, которая за самыми обычными человеческими чувствами будущего министра народного просвещения и пропаганды усматривала личину лжеца и садиста, и “объективная”, вменяющая себе в обязанность во всех сомнительных случаях становиться на сторону врага, — она признавала Геббельса злодеем и лжецом, но — лжецом гениальным (подтекст: нынче таких, благодарение Богу, нету).
Однако если бы автор дневников носил имя не Геббельс, а Вертер, никому и в голову бы не пришло искать что-либо лицемерное или садистское в размышлениях нищего, бесконечно одинокого хромоножки. 
“Товарищи меня никогда не любили, нога причиняет много страданий, дети бывают ужасающе жестоки”, — это мог бы написать каждый, — фашизм начинается с признания жестокости нормой: но такова ведь природа — разве она не чудовищно жестока? Право сильного — вечный закон природы. Борьба за существование — между людьми, между государствами, расами — разве не самый жестокий в мире процесс? Проповедуйте пацифизм перед тиграми и львами! Все эти мысли молодой Геббельс записывает для себя, а не для публики.
Самое страшное в фашизме не его ложь, а его правда — не то, чем он обманывает других, а то, во что он верит наедине с собой. Фашизм — это прежде всего упростительство, стремление один, пусть и важный фактор бесконечно сложной социальной жизни превратить в фактор-гегемон. Традиционный фашизм абсолютизировал борьбу, но своего рода фашизму бывают не чужды не только националисты, но и гипер-интернационалисты, не только аморалисты, но и праведники, — словом, все, кто думает, что один принцип может быть поставлен превыше всех остальных. Реальный мир трагичен, он не допускает гегемонии ни одного начала, даже самого благородного, а уж объявлять силу высшей мудростью...
Но и здесь фашизм ничего не выдумал. После Макиавелли, изобразившего мир политической борьбы царством нагой целесообразности, не допускающей ни грана морали, немецкий фашизм если и внес что-нибудь новое, то не в области средств, а лишь в области целей: Геббельс уже в пору бедности и заброшенности мечтает очистить ценные породы людей от мусорных примесей (цыгане, евреи, славяне), защитить сильных от слабых, не преследовать утопические планы улучшения мира, а сделать Германию сильной и великой. “Я национал-большевик”, — записывает Геббельс в интимном дневнике. Сделать свою страну сильной и великой — разве только садисты этого хотят? Смертоносно здесь лишь упростительское, первобытное представление о силе и величии — как о неограниченном военном, а не научном, культурном, техническом преобладании, о чистом гегемонизме вместо смеси борьбы и сотрудничества: чудовищность рождается из страшной обедненности того — неизбежно противоречивого — спектра критериев, по которым должна оцениваться социальная реальность.
Упростительская моноцель делает насилие всего лишь неизбежным следствием. Подчинить миллионы людей, каждый из которых имеет собственные нужды и вкусы, единой цели — в чем бы эта цель ни заключалась! — для этого человечество не придумало ничего, кроме армейской субординации, восходящей к главнокомандующему (императору, генсеку, фюреру) на вершине. После этого и пропаганде остается лишь бесконечно обосновывать божественную мудрость вождя и мерзопакостность всех нарушителей дисциплины, нытиков и маловеров — Геббельс был и здесь не более чем последователен: главное не истина, а успех у масс. Надо говорить и писать не для интеллигентов, а для народа, и тут надо действовать совершенно примитивно, — до этого вывода молодого Геббельса додумывается каждый, кто намерен вести необразованные толпы на сложнейшие общественные структуры. Назвать мудрого консерватора Эдмунда Берка сикофантом, находящимся на содержании у английской олигархии (Маркс), именовать интеллигентных оппонентов прислужниками помещиков и капиталистов (Ленин) — это не более и не менее лживо, чем объявлять Рузвельта Розенфельдом и верным слугой мирового еврейства.
Не принимать во внимание горстку “умников” (которые все равно будут противниками любой власти) — не так уж сложен этот секрет всех демагогов: его быстро уясняют все вожди народных масс, способных зажигаться лишь катастрофически упрощенными моделями социального бытия.
Пропагандистские средства в огромной степени определяются целью, и Геббельс делал примерно то же, что, имея его цели, делало бы — и всегда будет делать — любое неглупое должностное лицо. И пропаганда его тоже вовсе не обладала магической силой: она была действенной лишь до тех пор, пока оппоненты или сидели, или тряслись, а политике Гитлера сопутствовал успех. Когда же успех кончился, начались анекдоты, а с падением террора наступило и массовое “прозрение”. Геббельсовское требование, чтобы критик был готов заменить высмеиваемого артиста, для мало-мальски интеллигентных людей всегда было анекдотическим, но для необразованной толпы годилось. Так было и в другом. При слове “культура” он не всегда хватался за пистолет: народ, считал он, должен быть воспитан в духе единого мировоззрения (этого требует любая моноцель), а потому государство никогда не сможет выпустить из рук газеты и радио (к TV он лишь успел примериться). Его политические суждения с двадцатых по сороковые, конечно, будут посерьезнее поприщинских (“Когда Англия нюхает табак, Франция чихает”), но они не слишком возвышаются над размышлениями рядового газетного политолога с журфака — в этом можно убедиться, перелистывая его дневник.
“У государственного социализма есть будущее. Я верю в Россию”. “Интернационалисты в коммунизме — евреи. Настоящие рабочие национальны до мозга костей. Их беда в том, что евреи так превосходят их умом, что своей болтовней побивают их”. В науке он видит средство не для отыскания истины, а для развития национальной гордости (он в значительной мере прав); воспитание, считает он, должно завершаться на военной службе, — все то же подчинение всего и вся первобытной моноцели: если такие умные, почему строем не ходите? О показательных процессах тридцать седьмого: “Советы безумствуют”. В октябре сорокового: “Америка населена смесью рас, которую не назовешь народом. Тьфу!” Примерно тогда же: немецкая пресса служит государству, а либеральная английская сплетничает из принципа, разглашает все тайны и дает немцам все необходимые отправные пункты. Рузвельт и Черчилль вынуждены слишком уж считаться с общественным мнением, от которого совершенно свободен Кремль. Евреи для Геббельса — в интимном дневнике, не в пропагандистской показухе! — последнее организующее начало России (первое, разумеется, немцы), после уничтожения которого она рассыплется. Недовольство союзниками принимает у него вполне обыденные формы: “много крика, а по сути ничего” (испанцы), “гнилое трусливое отребье” (это уже итальянцы). С вполне естественным удовольствием об одураченном Сталине: уставился на нас, как кролик на удава. О его же внутренней политике: он отрезает слишком разросшиеся ветви, но в этом суть большевизма, он не терпит выдающихся людей — тогда как фашизм “культивирует личности”. Перед последним ударом по своему тезке Иосифу Виссарионовичу (кстати, тоже меченному физическим дефектом) и “стоящим за ним евреям”: “не ликвидирует ли Сталин постепенно и евреев, вероятно, он называет их троцкистами только для того, чтобы ввести в заблуждение весь мир”. О “русском” терроре в Прибалтике: лишенные интеллигенции, эти народы будут для Германии менее опасны. Впечатление от делегации Молотова: более чем посредственны, бросается в глаза суть большевизма — страх друг перед другом. “Это ужасно! В этом мире жизнь не имеет никакой ценности”.
Вспоминается джеромовский невоспитанный мальчишка, которого на улице матрос отчитал за сквернословие. Но это не лицемерие — это искреннее впечатление частного лица. А глобальные размышлизмы, в которых целые народы и массы военнопленных рассматриваются исключительно как сырье, “человеческий материал” — это уже думы государственного человека. Знаете, как превратить экзальтированного заморыша в чудовище? Заставьте его верой и правдой служить грандиозной упростительской цели. Вы спросите, кто его заставлял? Высокое мнение о собственном предназначении, не позволяющее смириться с будничным существованием рядового смертного.
Чувство избранности (присущее и Гоголю, и Толстому, и Маяковскому), не подкрепленное талантом в конкретной профессии, штука крайне взрывоопасная. Хотя тоже довольно будничная: мы тоже успели повидать борцов с коммунистическим режимом, которые назавтра же призывали к новым великим свержениям — им не за что себя уважать, когда они не бросают вызов чему-то грандиозному. Ну, а жертвы — самоуважение им дороже. Геббельс заблуждался, полагая, что национал-социалистом нужно родиться: такого рода чудовища ежегодно рождаются сотнями — черными или красными. Или белоснежными — цвет праведности.
“Я плачу от отчаяния перед нуждой” (кстати, деньжат подбрасывал родительский друг-еврей). “Впервые Достоевский. Потрясен”. “Пессимизм. Мысли о смерти”. Ну, что здесь редкостного, чудовищного? Это обыкновенно, как его работа над диссертацией (кстати, под руководством еврея). “Отчаяние. Я ни во что не верю” — разве мало отчаявшихся молодых людей “кровью сердца” писали собственную историю (роман “Михаэль”), отвергнутую всеми издательствами? Вполне возможно, что кого-то из них сегодня также оскорбляет отсутствие почвы (серьезности, правды) у нынешних знаменитостей, как Геббельса оскорбляло отсутствие “расы” у Томаса Манна — одна цивилизация. А у евреев вообще сплошная ирония и сатира! И это в тот миг, когда Германия тоскует о вожде, как иссохшая земля тоскует о дожде, — Геббельсы являются из среды патетической и не слишком удачливой, но уж никак не иронической. Молодой Геббельс посылает 50 (пятьдесят!) статей в одну из “ротационных синагог” — в “Берлинер тагеблатт” (кстати, и здесь редактор был еврей), — не напечатана ни одна. Остается задавать себе вечный вопрос всех возвышенных натур: “В чем моя миссия и мой смысл?” И попытаться утешиться: квинтэссенция нового человека — мы, молодые без рода и традиций.
И наконец животворящие, как дождь в засуху, возвышающие душу переживания причастности к Большому Делу — человеческие, слишком человеческие: всеобщее братство во имя народа, гвардия Гитлера, прекрасные юноши — будущее, надежда, — самое обольстительное в фашизме не то, что в нем лживо, а то, что в нем искренне и патетично. От этой спасительной отдушины во всенародное из подполья своей индивидуальности Геббельс уже не оторвется ни за какую цену. Пусть “90% немецкого пролетариата дерьмо” — он будет бороться, повинуясь своему демону, чтобы перед вторжением в Россию вновь испытать просветление: лишь бы жил наш народ, для них, живущих одним днем, живем и боремся все мы, беря на себя любой риск. Он будет упрощать и сам себя, убивая вкус к чтению, к живописи, а когда придет минута, убьет и собственных детей. “Умирать пойдем в сад!” — “Нет, на Вильгельмплац, где ты всю жизнь работал”, — ответ истинно немецкой женщины. Дети, по мнению Элиаса Канетти, оказались не расплатой за пропагандистскую деятельность, а ее кульминацией: “Для грядущих времен примеры еще важнее, чем люди”.
Лучше умереть надутым великой целью, чем жить в своих истинных размерах...
И сейчас где-то рядом с нами пылкие молодые и не очень молодые люди жаждут обрести великую миссию — хотя бы и ценой нашего жалкого благополучия. Потерпев крах в личном созидании, они пытаются напитаться физическим могуществом масс. К счастью, мы уже получили кое-какую прививку от мегаломанической демагогии — мы сделались если и не умнее, то скептичнее. Мы все меньше верим в честный банк с пятью сотнями процентов годовых и в честную партию, гарантирующую всеобщее счастье распивочно и на вынос. Пожалуй, не в уме, а в скепсисе сегодня наша надежда. 
Правда, горьковатая — какой только и бывает неподслащенная правда. Случай Геббельса подсказывает нам минимум две психологические причины, влекущие людей в массовые тоталитарные движения. Первая — простое человеческое одиночество, холод которого гонит искать в толпе хоть какого-то тепла. Вторая — тоска по высокой миссии. Человек, одержимый этой тоской, может искать утоления своего неясного голода в сопричастности чему-то глобальному, всемирно-историческому. 
Сегодняшняя всеобщая и полная деидеологизация, стремящаяся покончить со всеми претензиями на универсальность, может нечаянно отнять у людей и смысл их существования — увы, не все способны жить одними лишь будничными личными интересами или найти удовлетворение в творчестве. К счастью, “аристократов духа”, которых к тотальному и тоталитарному толкают подобного рода нематериальные мотивы, всегда бывает немного — их достает обычно на закваску, а остальную массу составляет гораздо более простая публика. Выражение “простой человек” здесь и далее используется в специфическом значении, слабо связанном с уровнем образования: “простой человек” — это человек, имеющий простую, то есть лишенную противоречий и неопределенности модель социального бытия. Все возможные разновидности фашизма в широком смысле этого слова — красного, коричневого, белого, зеленого — можно определить как бунт простоты против непонятной и ненужной, а потому враждебной (“паразитической”) сложности социального бытия. Для “простого человека” в мире непереносимо много лишнего. Если он токарь — для него может оказаться паразитом всякий, кто не стоит у станка (“пролетарский фашизм”), если он крестьянин, в паразита может превратиться и токарь — вкупе со всем городским населением (возможен даже “пастушеский фашизм”), для “простого технаря” лишним может стать любой гуманитарий, в глазах “простого гуманитария” технарь может выглядеть существом если уж не совсем бесполезным, то по крайней мере низшим, которому уж во всяком случае, следует слушаться высших. Фашизм есть стремление части какого-то многосложного целого уничтожить либо, в лучшем случае, подчинить своему диктату остальные органы. Боюсь, фашизм никогда не станет ни чем-то навсегда миновавшим, ни чем-то исключительным. Сползание в фашизм — неустранимая опасность всякого общества, где широкие массы всерьез участвуют и даже доминируют в решении вопросов, в которых еще ни разу не сошлись мудрецы.

Originally posted at otkaznik1.dreamwidth.org

Comments

( 6 comments — Leave a comment )
affidavid
Oct. 29th, 2018 08:16 pm (UTC)
Проблема в том, что у утонченного гуманитария в голове столь же примитивная модель мира, как и у простого человека, но претензий на ее ценность намного больше. В Америке это особенно чувствуется.
Кстати, поддержка нацистов в Гейдельберге была выше, чем в среднем по стране.
otkaznik
Oct. 29th, 2018 11:45 pm (UTC)
Первое утверждение заведомо неверно. Знание от незнания отличается. Другое дело, что знание не обязательно трансформируется в нравственные ценности. Но без знаний такая трансформация бывает возможна иногда на уровне личности, но на уровне общества - никогда.
affidavid
Oct. 29th, 2018 11:58 pm (UTC)
Нет, это неочевидно, потому как неочевидно отличие большой части гуманитарного знания от интеллектуальной моды. Ограниченный человек понимающий свою ограниченность намного успешнее высокообразованного ее не понимающей. Есть очень хорошая книжка Thomas Sоwell про это.
amigofriend
Oct. 31st, 2018 08:34 pm (UTC)
A man's got to know his limitations. (Ц) Dirty Harry.
riftsh
Nov. 1st, 2018 04:53 am (UTC)
Музыкальная иллюстрация (к практически всем аспектам этого текста):

seihleb
Nov. 4th, 2018 07:56 pm (UTC)
Вот уже в который раз попадается этот текст на глаза и каждый раз думаю, что же это за вопросы которые пытаются решить широкие массы, не дождавшись консенсуса мудрецов...Референдум об абортах, что ли?
( 6 comments — Leave a comment )

Profile

seattle
otkaznik
otkaznik

Latest Month

November 2018
S M T W T F S
    123
45678910
11121314151617
18192021222324
252627282930 

Tags

Powered by LiveJournal.com